Краткое содержание кукла для читательского дневника. Носов Е.И

У каждого рыболова есть на реке любимый уголок. Здесь он строит себе приваду. Забивает в дно реки у берега полукругом колья, оплетает их лозой, а пустоту внутри засыпает землей. Получается что-то вроде маленького полуострова. Особенно когда рыбак обложит приваду зеленым дерном, а забитые колья пустят молодые побеги.

Тут же, в трех-четырех шагах, на берегу сооружают укрытие от дождя – шалаш или землянку. Иные устраивают себе жилище с нарами, маленьким оконцем, с керосиновым фонариком под потолком. Здесь и проводят рыболовы свой отпуск.

Этим летом я не строил себе привады, а пользовался старой, хорошо обжитой, которую уступил мне товарищ на время отпуска. Ночь мы прорыбачили вместе. А наутро мой друг стал собираться к поезду. Укладывая рюкзак, он давал мне последние наставления:

– Не забывай о прикорме. Не будешь подкармливать рыбу – уйдет она. Потому и привадой называют, что к ней рыбу приваживают. На рассвете подсыпай жмышку. Он у меня в мешочке над нарами. Керосин для фонаря найдешь в погребе за шалашом. Молоко я брал у мельничихи. Вот тебе ключ от лодки. Ну, кажется, все. Ни хвоста, ни чешуи!

Он вскинул на плечи рюкзак, поправил сбитую лямкой кепку и вдруг взял меня за рукав:

– Да, чуть не забыл. Тут по соседству зимородок живет. Гнездо у него в обрыве, вон под тем кустом. Так ты, тово… Не обижай. Пока я рыбачил, привык ко мне. До того осмелел, что на удочки стал садиться. Дружно жили. Да и сам понимаешь: одному тут скучновато. И тебе он верным напарником в рыбалке будет. Мы с ним уже третий сезон знакомство ведем.

Я тепло пожал руку товарищу и пообещал продолжить дружбу с зимородком.

«А каков он, зимородок-то? – подумал я, когда приятель был уже далеко. – Как я его узнаю?» Я когда-то читал про эту птичку, но описания не запомнил, а живой видеть не приходилось. Расспросить же друга, как она выглядит, не догадался.

Но вскоре она сама объявилась. Я сидел у шалаша. Утренний клев окончился. Поплавки недвижно белели среди темно-зеленых лопухов кувшинок. Иногда разыгравшаяся мальва задевала поплавки, они вздрагивали, заставляли меня насторожиться. Но вскоре я понял, в чем дело, и совсем перестал следить за удочками. Наступал знойный полдень – время отдыха и для рыбы, и для рыболовов.

Вдруг над прибрежными зарослями осоки, часто-часто махая крылышками, промелькнула крупная яркая бабочка. В то же мгновение бабочка опустилась на крайнее мое удилище, сложила крылья и оказалась… птичкой. Тонкий кончик удилища закачался под ней, подбрасывая птичку вверх и вниз, заставляя ее то вздрагивать крылышками, то растопыривать хвостик. И точно такая же птичка, отраженная в воде, то летела навстречу, то вновь падала в синеву опрокинутого неба.

Я затаился и стал разглядывать незнакомку. Она была удивительно красива. Оливково-оранжевая грудка, темные, в светлых пестринках крылья и яркая, небесного цвета спинка, настолько яркая, что во время полета она блестела совершенно так же, как переливается на изгибах освещенный солнцем изумрудно-голубой атлас. Неудивительно, что я принял птичку за диковинную бабочку.

Но пышный наряд не шел к ее лицу. В ее облике было что-то скорбное, печальное. Вот удочка перестала качаться. Птичка замерла на ней неподвижным комочком. Она зябко втянула в плечи голову и опустила на зоб длинный клюв. Короткий, едва выступавший из-под крыльев хвост тоже придавал ей какой-то сиротливый облик. Сколько я ни следил за ней, она ни разу не пошевелилась, не издала ни единого звука. И все смотрела и смотрела на струившиеся под ней темные воды реки. Казалось, она уронила что-то на дно и теперь, опечаленная, летает над рекой и разыскивает свою потерю.

И у меня стала складываться сказка про красавицу-царевну. О том, как ее заколдовала злая баба-яга и превратила в птичку-зимородка. Одежда на птичке так и осталась царская: из золотой парчи и голубого атласа. А печальна царевна-птица оттого, что баба-яга забросила в реку серебряный ключик, которым отмыкается кованый сундук. В сундуке на самом дне лежит волшебное слово. Овладев этим словом, царевна-птичка снова станет царевной-девушкой. Вот и летает она над рекой, грустная и скорбная, ищет и никак не может отыскать заветный ключик.

Посидела, посидела моя царевна на удочке, тоненько пискнула, будто всхлипнула, да и полетела вдоль берега, часто махая крылышками.

Очень понравилась мне птичка. Обидеть такую рука не поднимается. Не зря, выходит, предупреждал меня товарищ.

Зимородок прилетал каждый день. Он, видно, и не заметил, что на привале появился новый хозяин. И какое ему было до нас дело? Не трогаем, не пугаем – и на этом спасибо. А я к нему прямо-таки привык. Иной раз почему-то не навестит, и уже скучаешь. На пустынной реке, когда живешь так невылазно, каждому живому существу рад.

Как-то прилетела моя пичужка на приваду, как и прежде, уселась на удочку и стала думать свою думу горькую. Да вдруг как бухнется в воду! Только брызги во все стороны полетели. Я даже вздрогнул от неожиданности. А она тут же взлетела, сверкнув чем-то серебряным в клюве. Будто это и был тот самый ключик, который она так долго искала.

Но оказалось, моя сказка на этом не окончилась. Зимородок прилетал и прилетал и все был так же молчалив и невесел. Изредка он нырял в воду, но вместо заветного ключика попадались мелкие рыбешки. Он уносил их в свою глубокую нору-темницу, вырытую в обрыве.

Приближался конец моего отпуска. По утрам над рекой больше не летали веселые ласточки-береговушки. Они уже покинули родную реку и тронулись в далекий и трудный путь.

Я сидел у шалаша, греясь на солнце после едкого утреннего тумана. Вдруг по моим ногам скользнула чья-то тень. Я вскинул голову и увидел ястреба. Хищник стремительно мчался к реке, прижав к бокам свои сильные крылья. В тот же миг над камышами быстро-быстро замахал крылышками зимородок.

– Ну зачем же ты летишь, дурачишка! – вырвалось у меня. – От такого разбойника на крыльях не спасешься. Прячься скорей в кусты!

Я вложил в рот пальцы и засвистел что было мочи. Но, увлеченный преследованием, ястреб не обратил на меня внимания. Слишком верна была добыча, чтобы отказаться от погони. Ястреб уже вытянул вперед голенастые ноги, распустил веером хвост, чтобы затормозить стремительный разлет и не промахнуться… Злая колдунья послала на мою царевну смерть в облике пернатого разбойника. Вот какой трагический конец у моей сказки.

Я видел, как в воздухе мелькнули в молниеносном ударе когтистые лапы хищника. Но буквально на секунду раньше зимородок голубой стрелой вонзился в воду. На тихой предвечерней воде заходили круговые волны, удивившие одураченного ястреба.

Я собирался домой. Отвел лодку к мельнице для присмотра, уложил в заплечный мешок вещи, смотал удочки. А вместо той, на которой любил сидеть зимородок, воткнул длинную ветку лозы. Под вечер как ни в чем не бывало прилетела моя печальная царевна и доверчиво уселась на хворостину.

– А я вот ухожу домой, – сказал я вслух, завязывая рюкзак. – Поеду в город, на работу. Что ты будешь одна делать? Смотри, ястребу на глаза больше не попадайся. Полетят твои оранжевые и голубые перышки над рекой. И никто про то не узнает.

Зимородок, нахохленный, недвижно сидел на лозинке. На фоне полыхающего заката отчетливо вырисовывалась сиротливая фигурка птички. Казалось, она внимательно слушала мои слова.

– Ну, прощай!..

Я снял кепку, помахал моей царевне и от всей души пожелал отыскать серебряный ключик.

Живое пламя

Тетя Оля заглянула в мою комнату, опять застала за бумагами и, повысив голос, повелительно сказала:

– Будет писать-то! Поди проветрись, клумбу помоги разделать. – Тетя Оля достала из чулана берестяной короб. Пока я с удовольствием разминал спину, взбивая граблями влажную землю, она, присев на завалинку и высыпав себе на колени пакетики и узелки с цветочными семенами, разложила их по сортам.

Зачем же далеко в историю забираться? В не так далекое время любил я наведываться под Липино, верстах в двадцати пяти от дома. В самый раз против древнего обезглавленного кургана, над которым в знойные дни завсегда парили коршуны, была одна заветная яма. В этом месте река, упершись в несокрушимую девонскую глину, делает поворот с таким норовом, что начинает крутить целиком весь омут, создавая обратно - круговое течение. Часами здесь кружат, никак не могут вырваться на вольную воду щепа, водоросли, торчащие горлышком вверх бутылки, обломки вездесущего пенопласта, и денно и нощно урчат, булькают и всхлипывают страшноватые воронки, которых избегают даже гуси. Ну а ночью у омута и вовсе не по себе, когда вдруг гулко, тяжко обрушится подмытый берег или полоснет по воде плоским хвостом, будто доской, поднявшийся из ямы матерый хозяин-сом.

Как-то застал я перевозчика Акимыча возле своего шалаша за тайным рыбацким делом. Приладив на носу очки, он сосредоточенно выдирал золотистый корд из обрезка приводного ремня - замышлял перемет. И все сокрушался: нет у него подходящих крючков.

Я порылся в своих припасах, отобрал самых лихих, гнутых из вороненой двухмиллиметровой проволоки, которые когда-то приобрел просто так, для экзотики, и высыпал их в Акимычеву фуражку. Тот взял один непослушными, задубелыми пальцами повертел перед очками и насмешливо посмотрел на меня, сощурив один глаз:

А я думал и вправду крюк. Придется в кузне заказывать. А эти убери со смеху.

Не знаю, заловил ли Акимыч хозяина Липиной ямы, потому что потом по разным причинам образовался у меня перерыв, не стал я ездить в те места. Лишь спустя несколько лет довелось, наконец, проведать старые свои сижи.

Поехал и не узнал реки.

Русло сузилось, затравенело, чистые пески на излучинах затянуло дурнишником и жестким белокопытником, объявилось много незнакомых мелей и кос. Не стало приглубых тягунов быстрин, где прежде на вечерней зорьке буравили речную гладь литые, забронзовелые язи. Бывало, готовишь снасть для проводки, а пальцы никак не могут попасть лесой в колечко - такой охватывает азартный озноб при виде крутых, беззвучно расходящихся кругов... Ныне все это язевое приволье ощетинилось кугой и пиками стрелолиста, а всюду, где пока свободно от трав, прет черная донная тина, раздобревшая от избытка удобрений, сносимых дождями с полей.

"Ну уж, - думаю, - с Липиной ямой ничего не случилось. Что может статься с такой пучиной!" Подхожу и не верю глазам: там, где когда-то страшно крутило и водоворотило, горбом выпер грязный серый меляк, похожий на большую околевшую рыбину, и на том меляке - старый гусак. Стоял он этак небрежно, на одной лапе, охорашиваясь, клювом изгоняя блох из-под оттопыренного крыла. И невдомек глупому, что еще недавно под ним было шесть-семь метров черной кипучей глубины, которую он же сам, возглавляя выводок, боязливо оплывал сторонкой.

Глядя на зарастающую реку, едва сочившуюся присмиревшей водицей, Акимыч горестно отмахнулся:

И даже удочек не разматывай! Не трави душу. Не стало делов, Иваныч, не стало!

Вскоре не стало на Сейме и самого Акимыча, избыл его старый речной перевоз...

На берегу, в тростниковом шалаше, мне не раз доводилось коротать летние ночи. Тогда же выяснилось, что мы с Акимычем, оказывается, воевали в одной и той же горбатовской третьей армии, участвовали в "Багратионе", вместе ликвидировали Бобруйский, а затем и Минский котлы, брали одни и те же белорусские и польские города. И даже выбыли из войны в одном и том же месяце. Правда, госпиталя нам выпали разные: я попал в Серпухов, а он - в Углич.

Ранило Акимыча бескровно, но тяжело: дальнобойным фугасом завалило в окопе и контузило так, что и теперь, спустя десятилетия, разволновавшись, он внезапно утрачивал дар речи, язык его будто намертво заклинивало, и Акимыч, побледнев, умолкал, мучительно, вытаращенно глядя на собеседника и беспомощно вытянув губы трубочкой. Так длилось несколько минут, после чего он глубоко, шумно вздыхал, поднимая при этом острые, худые плечи, и холодный пот осыпал его измученное немотой и окаменелостью лицо. "Уж не помер ли?" - нехорошо сжалось во мне, когда я назрел на обгорелые останки Акимычева шалаша.

Ан - нет! Прошлой осенью иду по селу, мимо новенькой белокирпичной школы, так ладно занявшей зеленый взгорок над Сеймом, гляжу. а навстречу - Акимыч! Торопко гукает кирзачами, картузик, телогреечка внапашку, на плече - лопата.

Здорово, друг сердечный! - раскинул я руки. преграждая ему путь. Акимыч, бледный, с мучительно одеревеневшими губами, казалось, не признал меня вовсе. Видно, его что-то вывело из себя и, как всегда в таких случаях, намертво заклинило.

Ты куда пропал-то?! Не видно на реке. Акимыч вытянул губы трубочкой, силясь что-то сказать

Гляжу, шалаш твой сожгли.

Вместо ответа он повертел указательным пальцем v виска, мол, на это большого ума не надо.

Так ты где сейчас, не пойму?

Все еще не приходя в себя, Акимыч кивнул головой в сторону школы.

Ясно теперь. Сторожишь, садовничаешь. А с лопатой куда?

А-а? - вырвалось у него, и он досадливо сунул плечом, порываясь идти.

Мы пошли мимо школьной ограды по дороге, обсаженной старыми ивами, уже охваченными осенней позолотой. В природе было еще солнечно, тепло и даже празднично, как иногда бывает в начале погожего октября, когда доцветают последние звездочки цикория и еще шарят по запоздалым шапкам татарника черно-бархатные шмели. А воздух уже остер и крепок и дали ясны и открыты до беспредельности.

Прямо от школьной ограды, вернее, от проходящей мимо нее дороги, начиналась речная луговина, еще по-летнему зеленая, с белыми вкраплениями тысячелистника, гусиных перьев и каких-то луговых грибов. И только вблизи придорожных ив луг был усыпан палым листом, узким и длинным, похожим на нашу сеймскую рыбку-верховку. А из-за ограды тянуло влажной перекопанной землей и хмельной яблочной прелью. Где-то там, за молодыми яблонями, должно быть, на спортивной площадке, раздавались хлесткие шлепки по волейбольному мячу, иногда сопровождаемые всплесками торжествующих, одобрительных ребячьих вскриков, и эти молодые голоса под безоблачным сельским полднем тоже создавали ощущение праздничности и радости бытия.

Все это время Акимыч шел впереди меня молча и споро, лишь когда минули угол ограды, он остановился и сдавленно обронил:

Вот, гляди...

В грязном придорожном кювете валялась кукла. Она лежала навзничь, раскинув руки и ноги. Большая и все еще миловидная лицом, с легкой, едва обозначенной улыбкой на припухлых по-детски губах. Но светлые шелковистые волосы на голове были местами обожжены, глаза выдавлены, а на месте носа зияла дыра. прожженная, должно быть, сигаретой. Кто-то сорвал с нее платье, а голубенькие трусики сдернул до самых башмаков, и то место, которое прежде закрывалось ими. тоже было истыкано сигаретой.

Это чья же работа?

Кто ж их знает... - не сразу ответил Акимыч, все еще сокрушенно глядя на куклу, над которой кто-то так цинично и жестоко глумился. - Нынче трудно на кого думать. Многие притерпелись к худу и не видят, как сами худое творят. А от них дети того набираются. С куклой это не первый случай. Езжу я и в район, и в область и вижу: то тут, то там - под забором ли, в мусорной куче - выброшенные куклы валяются. Которые целиком прямо, в платье, с бантом в волосах, а бывает, - без головы или: без обеих ног... Так мне нехорошо видеть это! Аж сердце комом: сожмется... Может, со мной с войны такое. На всю жизнь; нагляделся я человечины... Вроде и понимаешь: кукла. Да, ведь облик-то человеческий. Иную так сделают, что и от живого дитя не отличишь. И плачет по-людски. И когда это подобие валяется растерзанное у дороги - не могу видеть. Колотит меня всего. А люди идут мимо - каждый по своим делам, - и ничего... Проходят парочки, за руки держатся, про любовь говорят, о детках мечтают. Везут малышей в колясках - бровью не поведут. Детишки бегают - привыкают к такому святотатству. Вот и тут: сколько мимо прошло учеников! Утром - в школу, вечером - из школы. А главное - учителя: они ведь тоже мимо проходят. Вот чего не понимаю. Как же так?! Чему же ты научишь, какой красоте, какому добру, если ты слеп, душа твоя глуха!... Эх!...

В Краковском предместье Варшавы, в 1878 году, галантерейным магазином «Я. Минцель и сын» магазином руководит одинокий, ворчливый, очень совестный и честный старикан ИгнацийЖецкий, который проработал на фирме около сорока лет. Будучи заядлым бонапартистом, в 1848-1849 годах сражался за свободу Венгрии и до этой поры придерживается героическим идеалам, и ко всему этому, он души не чает в товарище своего хозяина Станиславе Вокульскому, зная его с юных лет. Тот служил половым в трактире, а ночами изучал разную литературу и, несмотря на насмешки окружающих, все-таки поступил в институт. Но за то, что участвовал в национально-освободительной войне, его заслали под Иркутск. Там он возвращается к физике и прибывает обратно почти ученым, но в Варшаве не мог найти себе работы по специальности. Чтобы выжить от голода, ему приходится жениться на пожилой, но симпатичной вдове хозяина магазина МалгожатеМинцель, которая очень страстно была влюблена в него. В целях доказательства, что он не дармоед и нахлебник у супруги, приходится тратить все свои силы, ум и терпение на торговлю, что окупается и магазин получает в три раза больше оборот. Все друзья его придают и отвергаются от него, потому что тот богатеет и забывает о своих юношеских идеалах. Спустя четыре года, жена покидает этот свет и в сорок пять лет Вокульский опять углубляется в книги, забросив магазин. Опять судьба не дает возможности стать большим ученым из-за влюбленности к двадцати пяти летней красавице Изабелле Ленцкой, с которой повстречался в театре. От безумия к аристократке, он попадает на русско-турецкую войну, где, благодаря давнему товарищу, русскому купцу Сузину (знакомство их произошло еще в Иркутске) зарабатывает огромные деньги, чтобы бросить их к ногам Изабеллы.
Ленцкая видит себя богиней, сошедшей на свет божий: стройная фигура, пепельные волосы и зачаровывающие глаза. Она привыкла к аристократической жизни еще с детства и с большой жалостью смотрит на людей «нижнего» ранга. Но отец девушки, ТомашЛенцкий, тучный барин с седыми усами, был вынужден покинуть величественные дворы и поселиться в Варшаве вместе с дочерью. Из-за разорения, друзья отвертаются от Ленцких, а к дочери сватаются только старые богачи. Но та в свою очередь никого так и не полюбила в своей жизни. Она, все-таки, тоскует по светской жизни и презирает тех, кто их предал из-за разорения.
Чтобы уменьшить расстояние с Изабеллой, Вокульский решает создать Общество по торгам с Востоком и хочет взять ее отца в партнеры, чтобы тот, как можно быстрее восстановил свое состояние, на что получает положительный ответ. Пан Томаш настолько недолюбливает «торгаша», что без каких-либо угрызений использует возможность. Вокульский же, тем временем, тайно скупает все его векселя и очаровывает тетку Изабеллы, Графиню щедрыми пожертвованиями на бедных, так как та плодотворно занимается благотворительностью. Но молодая аристократка не воспринимает своего ухажера, даже боится его отмороженных в Сибири рук.
Хотя Вокульский и понимает, что с Изабеллой они совсем разные, но все же не может отказаться от своей любви. Однажды его пригласила графиня в гости, он трепещет от переживания, а другие приглашенные бездельники просто издеваются над ним. Но через некоторое время, к нему присаживается князь, не понимая ничего в торговых делах, он все хочет вступить в Общество по торговле с Россией, дабы помочь бедному народу. Объясняя свое желание тем, что будут получать прибыль и никто не сможет упрекнуть знать в безделии. Наблюдая на беседу со стороны, гости резко меняют свое отношение к «торгашу».
А мысли Станислава заняты только тем, как завоевать красавицу-аристократку. Сняв квартиру, прикупил лошадей и экипаж, даже стал избегать купцов. Но в тоже время, помогает некоторым беднякам «подняться» и незадолго открывает роскошный новый магазин. Фабриканты и купцы в один голос возмущаются, что он не патриот, продавая русские дешевые товары. Но сам Вокульский с ними не согласен.
В этом человеке сочетаются одновременно две эпохи: романтизм 1850 годов, а также позитивизм 1870. О таких людях очень хорошо выразился доктор Шуман, говоря, что эти люди либо все себе подчиняют, либо погибают.
Для того, чтобы доказать свое благородство Вокульский рвет векселя Ленцких, в надежде, что это оценится. Чтоб помочь Изабелле, он тайком делает покупку за девяносто тысяч запущенный дом, который принадлежит ее семье, а реальная его цена составляет не больше шестидесяти тысяч. Адвокату все не укладывается в голове, как Изабелла - бесприданница, может выйти замуж за купца. Но влюбленный Вокульский оправдывается, что не может загонять свою пассию в тупик.
Спустя некоторое время, безумно влюбленный Вокульский вызывает на дуэль барона Кшешовского, за обиду в сторону аристократки. Он решает бросить тело убитого к ее ногам. Но драка закончилась только выбитым зубом обидчика. Наблюдая за такими поступками, все отчетливо понимают, что он затеял какой-то план. И тут Ленцкая, заметив, что все аристократы виляют около ее ухажера, начинает обдумывать даже замужество с ним, но ни в коем случае не влюблённость. Накануне дуэли, заливаясь слезами, она начинает жалеть барона, но понимает, что Бог не может оставить в живых ее обидчика. Сразу же после чего, она мечтает о том, что этот же миллионер, не смысля своей жизни без нее, поможет найти достойного мужа, а потом спустя много лет застрелится на ее могиле. При следующей их встрече, она очаровывает своего ухажера так, что тот даже просит быть ее рабом. Но в тоже время в голове Вокульского крутиться одна фраза известного доктора Шумана «Избегай самок другой породы»
В то время в Польшу возвращается КазекСтарский - еще тот бездельник! Графиня принимает решение, что именно этот человек будет хорошей парой для племянницы, даже несмотря на то, что он совсем без денег и весь в долгах, но есть надежда на то, что ему достанется наследство от крестной.
Казек начинает нагловато ухаживать за Изабеллой. Не стерпел этой обиды Вокульский и, холодно попрощавшись, уехал в Париж. Хотя, Ленцкий успел уже выпросить у него немало денег «в счёт будущих прибылей».
Во Франции Станислав Петрович встречает своего давнего товарища Сузина, которому помогает подписать несколько очень выгодных сделок, но и сам остаётся при этом в выигрыше. Гуляя по городу, он начинает обдумывать свою жизнь. Однажды, к нему за финансовой помощью, обращается профессор Гейст. Не смотря на то, что все считают его сумасшедшим, он уверен в том, что изготовит металл, который будет легче воздуха. Это предложение очень заинтересовало Вокульского, сейчас он понял, чему можно посвятить свою жизнь.
Но как только к нему пришло письмо, от пожилой аристократки, любившей его дядю, Заславской, что Изабелла покраснела после того, как услышала его имя, он бросает все и возвращается в Польшу. В имении этой пани,Вокульский знакомится с молодым изобретателем Охоцким, который отдан только своей роботе. В этом же доме гостят и молодая вдова Вонсовская, имеющая популярность у мужчин и крестник хозяйки Старский, которому одни женщины в голове, а проблем еще больше. Крестная отказалась завещать дом, молодая вдова не имеет никакого желания выходить за него замуж, а тот потратил все свои деньги, передумал жениться на Изабелле и теперь в поисках состоятельной спутницы.
Вонсовская, не сумев соблазнить Вокульского, разъярена. Заславская, зная о его симпатии к Изабелле, приглашает ее в гости. Ту променял на молоденькую один из стариков-аристократов. Только сейчас она понимает, что и ее можно бросить или променять и задумывается о браке с Вокульским.
Как только прибыла заносчивая аристократка в Заславский замок, тут же раб любви упал к ее ногам и на этот раз результат был позитивным. Он умирал от счастья, радости и от любви к Изабелле.
По возвращению в Польшу, Вокульский, благодаря Жецкому, зачастил с визитами к доброй и прелестной Элене Ставской. Она была брошена мужем, проживает вместе с матерью и маленькой дочуркой, зарабатывает проводя уроки. Истощенный любовью к Изабелле, Вокульский здесь, наконец, приобретает спокойствие. Элена давно была влюблена в него, но боялась признаться. Для того, чтобы не потерять Ленцкую, Станислав Петрович готов на все: продает свой магазин, терпит издевательства по поводу своей слепоты и невысокого роста, но все-таки получает соглашение на брак. После этого он еще больше боится ее потерять, не отпуская ни на минуту, даже не смог оставить одну, чтоб попасть на похороны Заславской.
Ленцкий и Старский, спустя некоторое время, решают отправиться в Краков. Взяли з собою также и Вокульского, не зная, что он знает английский. Изабелла вместе со Старским обсуждают, высмеивают его, не подозревая ни о чем. Потрясенный услышаным в свой адрес, не вытерпев наглых ухаживаний Старского, Вокульский на первой станции, выбегает и бросается под поезд. Но не удается умереть, жизнь ему спас один из бедняков, которым помогал тот.
По возвращению в Варшаву, Вокульский отходит от дел. На просьбы Жецкого женится на Элене Ставской, он возражает, категорически, понимая, что не сделает ее счастливой. Спустя некоторое время, вообще уезжает в неизвестном направлении. У Жецкого пропадает желание жить. Пани Ставская выходит замуж за пронырливого коммерсанта, бывшего приказчика Вокульского. Изабелла зачастила к Заславскому замку с новым ухажёром, но и тот ее бросил. А старый, богатый жених разорвал помолвку и уехал в Литву. Пан Ленцкий умер, не выдержав истерик дочери.
Нотариус оглашает дарственную Вокульского: 140 тысяч - Охоцкому, 25 - Жецкому и 20 - маленькой дочке пани Ставской. Остальное - бедным.
Спустя некоторое время, Жецкий узнает, что Вокульский взорвал замок, у которого объяснялся Изабелле в любви. Шуман придерживается мысли, что и он погиб под обломками. Кто-то рассказывал, что Изабелла уходит в монастырь. Будет, по всей вероятности, кокетничать с Богом.
Через некоторое время, Жецкий узнает о том, что ему уже не доверяют в магазине, но любовь к нему настолько велика, что он работает там бесплатно.И после такого потрясения последний романтик Жецкий умирает. Вдохновенный изобретатель Охоцкий навсегда уезжает за границу.

Обращаем ваше внимание, что это только краткое содержание литературного произведения «Кукла». В данном кратком содержании упущены многие важные моменты и цитаты.

Евгений Носов

Кукла (сборник)

© Носов Е. И., наследник, 2015

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015

Зимородок

У каждого рыболова есть на реке любимый уголок. Здесь он строит себе приваду. Забивает в дно реки у берега полукругом колья, оплетает их лозой, а пустоту внутри засыпает землей. Получается что-то вроде маленького полуострова. Особенно когда рыбак обложит приваду зеленым дерном, а забитые колья пустят молодые побеги.

Этим летом я не строил себе привады, а пользовался старой, хорошо обжитой, которую уступил мне товарищ на время отпуска. Ночь мы прорыбачили вместе. А наутро мой друг стал собираться к поезду. Укладывая рюкзак, он давал мне последние наставления:

– Не забывай о прикорме. Не будешь подкармливать рыбу – уйдет она. Потому и привадой называют, что к ней рыбу приваживают. На рассвете подсыпай жмышку. Он у меня в мешочке над нарами. Керосин для фонаря найдешь в погребе за шалашом. Молоко я брал у мельничихи. Вот тебе ключ от лодки. Ну, кажется, все. Ни хвоста, ни чешуи!

Он вскинул на плечи рюкзак, поправил сбитую лямкой кепку и вдруг взял меня за рукав:

– Да, чуть не забыл. Тут по соседству зимородок живет. Гнездо у него в обрыве, вон под тем кустом. Так ты, тово… Не обижай. Пока я рыбачил, привык ко мне. До того осмелел, что на удочки стал садиться. Дружно жили. Да и сам понимаешь: одному тут скучновато. И тебе он верным напарником в рыбалке будет. Мы с ним уже третий сезон знакомство ведем.

Я тепло пожал руку товарищу и пообещал продолжить дружбу с зимородком.

«А каков он, зимородок-то? – подумал я, когда приятель был уже далеко. – Как я его узнаю?» Я когда-то читал про эту птичку, но описания не запомнил, а живой видеть не приходилось. Расспросить же друга, как она выглядит, не догадался.

Но вскоре она сама объявилась. Я сидел у шалаша. Утренний клев окончился. Поплавки недвижно белели среди темно-зеленых лопухов кувшинок. Иногда разыгравшаяся мальва задевала поплавки, они вздрагивали, заставляли меня насторожиться. Но вскоре я понял, в чем дело, и совсем перестал следить за удочками. Наступал знойный полдень – время отдыха и для рыбы, и для рыболовов.

Вдруг над прибрежными зарослями осоки, часто-часто махая крылышками, промелькнула крупная яркая бабочка. В то же мгновение бабочка опустилась на крайнее мое удилище, сложила крылья и оказалась… птичкой. Тонкий кончик удилища закачался под ней, подбрасывая птичку вверх и вниз, заставляя ее то вздрагивать крылышками, то растопыривать хвостик. И точно такая же птичка, отраженная в воде, то летела навстречу, то вновь падала в синеву опрокинутого неба.

Я затаился и стал разглядывать незнакомку. Она была удивительно красива. Оливково-оранжевая грудка, темные, в светлых пестринках крылья и яркая, небесного цвета спинка, настолько яркая, что во время полета она блестела совершенно так же, как переливается на изгибах освещенный солнцем изумрудно-голубой атлас. Неудивительно, что я принял птичку за диковинную бабочку.

Но пышный наряд не шел к ее лицу. В ее облике было что-то скорбное, печальное. Вот удочка перестала качаться. Птичка замерла на ней неподвижным комочком. Она зябко втянула в плечи голову и опустила на зоб длинный клюв. Короткий, едва выступавший из-под крыльев хвост тоже придавал ей какой-то сиротливый облик. Сколько я ни следил за ней, она ни разу не пошевелилась, не издала ни единого звука. И все смотрела и смотрела на струившиеся под ней темные воды реки. Казалось, она уронила что-то на дно и теперь, опечаленная, летает над рекой и разыскивает свою потерю.

И у меня стала складываться сказка про красавицу-царевну. О том, как ее заколдовала злая баба-яга и превратила в птичку-зимородка. Одежда на птичке так и осталась царская: из золотой парчи и голубого атласа. А печальна царевна-птица оттого, что баба-яга забросила в реку серебряный ключик, которым отмыкается кованый сундук. В сундуке на самом дне лежит волшебное слово. Овладев этим словом, царевна-птичка снова станет царевной-девушкой. Вот и летает она над рекой, грустная и скорбная, ищет и никак не может отыскать заветный ключик.

Посидела, посидела моя царевна на удочке, тоненько пискнула, будто всхлипнула, да и полетела вдоль берега, часто махая крылышками.

Очень понравилась мне птичка. Обидеть такую рука не поднимается. Не зря, выходит, предупреждал меня товарищ.

Зимородок прилетал каждый день. Он, видно, и не заметил, что на привале появился новый хозяин. И какое ему было до нас дело? Не трогаем, не пугаем – и на этом спасибо. А я к нему прямо-таки привык. Иной раз почему-то не навестит, и уже скучаешь. На пустынной реке, когда живешь так невылазно, каждому живому существу рад.

Как-то прилетела моя пичужка на приваду, как и прежде, уселась на удочку и стала думать свою думу горькую. Да вдруг как бухнется в воду! Только брызги во все стороны полетели. Я даже вздрогнул от неожиданности. А она тут же взлетела, сверкнув чем-то серебряным в клюве. Будто это и был тот самый ключик, который она так долго искала.

Но оказалось, моя сказка на этом не окончилась. Зимородок прилетал и прилетал и все был так же молчалив и невесел. Изредка он нырял в воду, но вместо заветного ключика попадались мелкие рыбешки. Он уносил их в свою глубокую нору-темницу, вырытую в обрыве.

Приближался конец моего отпуска. По утрам над рекой больше не летали веселые ласточки-береговушки. Они уже покинули родную реку и тронулись в далекий и трудный путь.

Я сидел у шалаша, греясь на солнце после едкого утреннего тумана. Вдруг по моим ногам скользнула чья-то тень. Я вскинул голову и увидел ястреба. Хищник стремительно мчался к реке, прижав к бокам свои сильные крылья. В тот же миг над камышами быстро-быстро замахал крылышками зимородок.

– Ну зачем же ты летишь, дурачишка! – вырвалось у меня. – От такого разбойника на крыльях не спасешься. Прячься скорей в кусты!

Я вложил в рот пальцы и засвистел что было мочи. Но, увлеченный преследованием, ястреб не обратил на меня внимания. Слишком верна была добыча, чтобы отказаться от погони. Ястреб уже вытянул вперед голенастые ноги, распустил веером хвост, чтобы затормозить стремительный разлет и не промахнуться… Злая колдунья послала на мою царевну смерть в облике пернатого разбойника. Вот какой трагический конец у моей сказки.

Я видел, как в воздухе мелькнули в молниеносном ударе когтистые лапы хищника. Но буквально на секунду раньше зимородок голубой стрелой вонзился в воду. На тихой предвечерней воде заходили круговые волны, удивившие одураченного ястреба.

Я собирался домой. Отвел лодку к мельнице для присмотра, уложил в заплечный мешок вещи, смотал удочки. А вместо той, на которой любил сидеть зимородок, воткнул длинную ветку лозы. Под вечер как ни в чем не бывало прилетела моя печальная царевна и доверчиво уселась на хворостину.

– А я вот ухожу домой, – сказал я вслух, завязывая рюкзак. – Поеду в город, на работу. Что ты будешь одна делать? Смотри, ястребу на глаза больше не попадайся. Полетят твои оранжевые и голубые перышки над рекой. И никто про то не узнает.

Зимородок, нахохленный, недвижно сидел на лозинке. На фоне полыхающего заката отчетливо вырисовывалась сиротливая фигурка птички. Казалось, она внимательно слушала мои слова.

– Ну, прощай!..

Я снял кепку, помахал моей царевне и от всей души пожелал отыскать серебряный ключик.

Живое пламя

Тетя Оля заглянула в мою комнату, опять застала за бумагами и, повысив голос, повелительно сказала:

– Будет писать-то! Поди проветрись, клумбу помоги разделать. – Тетя Оля достала из чулана берестяной короб. Пока я с удовольствием разминал спину, взбивая граблями влажную землю, она, присев на завалинку и высыпав себе на колени пакетики и узелки с цветочными семенами, разложила их по сортам.

– Ольга Петровна, а что это, – замечаю я, – не сеете вы на клумбах маков?

– Ну, какой из мака цвет! – убежденно ответила она. – Это овощ. Его на грядках вместе с луком и огурцами сеют.

– Что вы! – рассмеялся я. – Еще в какой-то старинной песенке поется:

А лоб у нее, точно мрамор, бел,

А щеки горят, будто маков цвет.

– Цветом он всего два дня бывает, – упорствовала Ольга Петровна. – Для клумбы это никак не подходит, пыхнул – и сразу сгорел. А потом все лето торчит эта самая колотушка, только вид портит.

Но я все-таки сыпанул тайком щепотку мака на самую середину клумбы. Через несколько дней она зазеленела.

– Ты маков посеял? – подступилась ко мне тетя Оля. – Ах озорник ты этакий! Так уж и быть, тройку оставила, тебя пожалела. Остальные все выполола.

Неожиданно я уехал по делам и вернулся только через две недели. После жаркой, утомительной дороги было приятно войти в тихий старенький домик тети Оли. От свежевымытого пола тянуло прохладой. Разросшийся под окном жасминовый куст ронял на письменный стол кружевную тень.

– Квасу налить? – предложила она, сочувственно оглядев меня, потного и усталого. – Алеша очень любил квас. Бывало, сам по бутылкам разливал и запечатывал.

Когда я снимал эту комнату, Ольга Петровна, подняв глаза на портрет юноши в летной форме, что висит над письменным столом, спросила:

– Не мешает?

– Что вы!

– Это мой сын Алексей. И комната была его. Ну, ты располагайся, живи на здоровье…

Подавая мне тяжелую медную кружку с квасом, тетя Оля сказала:

– А маки твои поднялись, уже бутоны выбросили.

Я вышел посмотреть на цветы. Клумба стала неузнаваемой. По самому краю расстилался коврик, который своим густым покровом с разбросанными по нему цветами очень напоминал настоящий ковер. Потом клумбу опоясывала лента маттиол – скромных ночных цветков, привлекающих к себе не яркостью, а нежно-горьковатым ароматом, похожим на запах ванили. Пестрели куртинки желто-фиолетовых анютиных глазок, раскачивались на тонких ножках пурпурно-бархатные шляпки парижских красавиц. Было много и других знакомых и незнакомых цветов. А в центре клумбы, над всей этой цветочной пестротой, поднялись мои маки, выбросив навстречу солнцу три тугих, тяжелых бутона. Распустились они на другой день.

Тетя Оля вышла поливать клумбу, но тотчас вернулась, громыхая пустой лейкой.

– Ну, иди, смотри, зацвели.

Издали маки походили на зажженные факелы с живыми, весело полыхающими на ветру языками пламени. Легкий ветер чуть колыхал, а солнце пронизывало светом полупрозрачные алые лепестки, отчего маки то вспыхивали трепетно-ярким огнем, то наливались густым багрянцем. Казалось, что стоит только прикоснуться – сразу опалят!

Маки слепили своей озорной, обжигающей яркостью, и рядом с ними померкли, потускнели все эти парижские красавицы, львиные зевы и прочая цветочная аристократия.

Два дня буйно пламенели маки. И на исходе вторых суток вдруг осыпались и погасли. И сразу на пышной клумбе без них стало пусто. Я поднял с земли еще совсем свежий, в капельках росы, лепесток и расправил его на ладони.

– Вот и все, – сказал я громко, с чувством еще неостывшего восхищения.

– Да, сгорел… – вздохнула, словно по живому существу, тетя Оля. – А я как-то раньше без внимания к маку-то этому. Короткая у него жизнь. Зато без оглядки, в полную силу прожита. И у людей так бывает…

Тетя Оля, как-то сгорбившись, вдруг заторопилась в дом.

Мне уже рассказывали о ее сыне. Алексей погиб, спикировав на своем крошечном «ястребке» на спину тяжелого фашистского бомбардировщика.

Я теперь живу в другом конце города и изредка заезжаю к тете Оле. Недавно я снова побывал у нее. Мы сидели за летним столиком, пили чай, делились новостями. А рядом на клумбе полыхал большой костер маков. Одни осыпались, роняя на землю лепестки, точно искры, другие только раскрывали свои огненные языки. А снизу, из влажной, полной жизненной силы земли, подымались все новые и новые туго свернутые бутоны, чтобы не дать погаснуть живому огню.

Забытая страничка

Лето умчалось как-то внезапно, будто спугнутая птица. Ночью тревожно зашумел сад, заскрипела под окном старая дуплистая черемуха.

Косой шквальный дождь хлестал в стекла, глухо барабанил по крыше, и булькала и захлебывалась водосточная труба. Рассвет нехотя просочился сквозь серое, без единой кровинки небо. Черемуха почти совсем облетела за ночь и густо насорила листьями на веранде.

Тетя Оля срезала в саду последние георгины. Перебирая мокрые, дышащие влажной свежестью цветы, она сказала:

– Вот и осень.

И странно было видеть эти цветы в полумраке комнаты с заплаканными окнами.

Я надеялся, что внезапно подкравшееся ненастье долго не задержится. Холодам, по сути дела, рановато. Ведь впереди еще бабье лето – одна-две недели тихих солнечных дней с серебром летящей паутины, с ароматом поздних антоновок и предпоследними грибами.

Но погода все не налаживалась. Дожди сменились ветрами. И ползли и накатывались бесконечные вереницы туч. Сад медленно увядал, осыпался, так и не запылав яркими осенними красками.

За ненастьем как-то незаметно истаял день. Уже в четвертом часу тетя Оля зажигала лампу. Кутаясь в козий платок, она вносила самовар, и мы от нечего делать принимались за долгое чаепитие. Потом она шинковала для засолки капусту, а я садился за работу или, если попадалось что интересное, читал вслух.

– А грибков-то нынче не запасли, – сказала тетя Оля. – Поди, теперь уж и совсем отошли. Разве только опята…

И верно, шла последняя неделя октября, все такая же сумрачная и нерадостная. Где-то стороной прошло золотое бабье лето. Уж не было никакой надежды на теплые деньки. Того и жди, завьюжит. Какие уж теперь грибы!

А на другой день я проснулся от ощущения какого-то праздника в самом себе. Я открыл глаза и ахнул от изумления. Маленькая, до того сумрачная комнатка была полна радостного света. На подоконнике, пронизанная солнечными лучами, молодо и свежо зеленела герань.

Я выглянул в окно. Крыша на сарае серебрилась изморозью. Белый искрящийся налет быстро подтаивал, и с карниза падала веселая, бойкая капель. Сквозь тонкую сетку голых ветвей черемухи безмятежно голубело начисто вымытое небо.

Мне не терпелось поскорее выбраться из дому. Я попросил у тети Оли небольшой грибной кузовок, перекинул через плечо двустволку и зашагал в лес.

Последний раз я был в лесу, когда он стоял еще совсем зеленый, полный беспечного птичьего гомона. А сейчас он весь как-то притих и посуровел. Ветры обнажили деревья, далеко вокруг развеяли листву, и стоит лес странно пустой и прозрачный.

Только дуб, что одиноко высился на самом краю леса, не сбросил своей листвы. Она лишь побурела, закучерявилась, опаленная дыханием осени. Дуб стоял, как былинный ратник, суровый и могучий. В него когда-то ударила молния, осушила вершину, и теперь над его тяжелой, выкованной из бронзы кроной торчал обломанный сук, словно грозное оружие, поднятое для новой схватки.

Я углубился в лес, вырезал палку с вилочкой на конце и принялся разыскивать грибные места.

Найти грибы в пестрой мозаике из опавших листьев – дело нелегкое. Да и есть ли они в такую позднюю пору? Я долго бродил по гулкому, опустевшему лесу, ворошил под кустами рогатинкой, радостно протягивал руку к показавшейся красноватой грибной шапочке, но она тотчас таинственно исчезала, а вместо нее лишь краснели осиновые листья. На дне моего кузовка перекатывались всего три-четыре поздние сыроежки с темно-лиловыми широкополыми шляпками.

Только к полудню я набрел на старую порубку, заросшую травами и древесной порослью, среди которой то здесь, то там чернели пни. На одном из них я обнаружил веселую семейку рыжих тонконогих опят. Они толпились между двух узловатых корневищ, совсем как озорные ребятишки, выбежавшие погреться на завалинке. Я осторожно срезал их все сразу, не разъединяя, и положил в кузовок. Потом нашел еще такой же счастливый пень, еще, и вскоре пожалел, что не взял с собой корзины попросторней. Ну что ж, и это неплохой подарок для моей доброй старушки. То-то будет рада!

Я присел на пень, снял кепку, подставив голову теплу и свету, и набил свою трубочку. Экий выдался славный денек! Теплынь, тишина. И не подумаешь, что по этому голубому небу с высоко плывущими перьями прозрачных облачков только вчера ползли косматые серые тучи. Совсем как летом.

Вон с березового пня слетела бабочка, темно-вишневая, со светлой каемкой на крыльях. Это траурница. Она выползла из своего укрытия на солнце и грелась на теплом срезе дерева. А теперь, отогревшись, неловко, скачущим полетом запорхала над поляной. И совсем не удивительно было слышать, как где-то в траве стал настраивать свою скрипочку кузнечик.

Вот ведь как бывает в природе: уж и октябрь на исходе – глухая пора дождей, – и совсем где-то рядом затаилась зима, – и вдруг на границе нескончаемых осенних дождей и зимней вьюги затерялся такой светлый, праздничный денек! Будто лето, поспешно улетая, случайно обронило одну из своих светлых страничек. И вся эта поляна, окаймленная молчаливым, обнаженным лесом, выглядит совсем по-летнему. Здесь столько еще зелени! И даже есть цветы. Я нагнулся и выпутал из травы жестковатую кисточку душицы, усыпанную нежно-лиловыми венчиками.

А потом, возвращаясь домой, я собрал еще несколько разных цветков и связал из них маленький букетик. Здесь были и ярко-синие звездочки дикого цикория, и белые крестики ярутки, и даже нежная веточка полевой фиалки – драгоценности, оброненные улетевшим летом.

Через апрельские поля и перелески, тронутые первой вешней зеленью, напрямик к горизонту уходили опорные мачты высоковольтки.

Рядом, постепенно забирая вправо, проселочной дорогой шагал Шуруп – конопатый, курносый парнишка, каких пачками выпускают ремесленные училища и всевозможные школы ФЗО. Зимний форменный бушлат нараспашку, в руке старенькая шапка-ушанка, подбитая загадочным сизо-голубым зверем. На ногах Шурупа обыкновенные рабочие ботинки с железными заклепками по бокам. В таких чечетку выколачивать, конечно, трудновато, но топать по ненакатанному проселку даже очень ловко, особенно если хорошенько расшагаться.

Шуруп нес шапку-ушанку за одно ухо, как носят мальчишки подстреленную ворону, и шлепал ею по штанине при каждом шаге. Белобрысый чуб его уже давно обсох на ветерке и теперь топорщился на голове без всякого порядка.

Денек с самого утра солнечный, веселый. Час от часу наливаются зеленью еще вчера бурые луговины и обочины, дрожит светлый парок над черной, распаханной землей, а по всему небу – то где-то под белыми мазками облаков, то совсем близко, над самым ухом, – звенят, заливаются жаворонки, а глянешь вверх – тут же зажмуришься от безудержного потока лучей и не увидишь никакого жаворонка, будто это не они поют, а сам небосвод звенит от весеннего тепла и света.

Идет Шуруп, помахивает шапкой, поддает ботинком все, что можно нафутболить, – сухой ком земли или старую консервную банку, останавливается на мостках через речушки, смотрит, как малявки гоняются за плевком, хорошее настроение у Шурупа!

За неделю до майских праздников их бригада высоковольтников закончила тянуть линию на своем участке, и Фролов, начальник участка, отпустил Шурупа домой на целых пять суток. «Вот тебе, – говорит, – два дня майских, один выходной и два дня от меня лично. За то, что в дело вникаешь».

Правда, Шуруп числится в бригаде даже и не монтажником, а всего только стажером. Но это по приказу, а если так, то никакой разницы нет. Дождь или там завируха какая, разрядов не признает – чихвостит всех без разбору. Да и спал в одном вагончике, и ели из одного котла. Какой может быть разговор? А если показать руки, так у Шурупа они что ни на есть рабочие: не с водянками, какие бывают у школьников от первой грядки, а с настоящими мозолями, обтянутыми желтой, зароговевшей кожей, такой твердой, что даже ногтем не уколупнешь. Сожмет Шуруп пальцы, и сразу внутри кулака чувствуется эта мозолистая жесткость, от которой рука тяжела, будто железная, и молоток в ней сидит как влитой.

«А все-таки здорово получилось! – думал Шуруп, хозяйственно посматривая на высоковольтку. – Даже красиво!»

Всю дорогу Шуруп ощущал, как в грудь ему упирался бумажный комок – пачка свернутых пополам трешек, вложенная в боковой карман бушлата. Это его первая получка за полтора месяца работы на линии. Шуруп вгорячах даже и не посчитал, сколько там. Удержали подоходный, какие-то там холостяцкие, за харчи вычли (продукты привозят прямо на линию), пятерку одолжил лебедчику Ваньке Шелябову, и все равно осталась целая куча. По молодости Шуруп еще не умел вести хозяйственный счет деньгам, и потому ему неважно, сколько лежало этих самых трешек в кармане. Куда было важнее сознавать, что они наконец есть и что он заработал их собственными руками.

«Надо купить матери подарок к празднику, – размышлял Шуруп. – Приеду в город – сразу домой не пойду, а сперва похожу по магазинам. Чтоб домой прямо с подарком. Только что купить? Конфет коробку? Каких-нибудь подороже. Чтоб лентой были перевязаны. Да разве она съест сама? Возьмет штучку-две, а остальные отдаст Витьке. А тому только подавай: в один раз все съест, как картошку, а коробку ножницами изрежет. Может быть, сумочку? Та, черная, совсем износилась, уже два раза чинили замок. Или платье?.. Красивое, c цветами. Вот будет рада!» Шурупу было приятно мысленно одевать мать во все новое: он представил, как мать, волнуясь, розовея лицом, будет примерять подарки перед зеркалом, и от этих мысленных картин проникался к самому себе чувством честно заслуженного уважения. «Носи, мать, на здоровье, – скажет он. – Заработаю еще – лучше куплю».

На вокзал Шуруп пришел задолго до поезда. Старая Засека оказалась пустяковой, неказистой станцией: несколько товарных вагонов в тупике, два или три приземистых склада с крышами, заляпанными смолой, какие-то бревна под откосом. Но поезд здесь почему-то останавливался. Стоял недолго, не более двух минут, казалось, только за тем, чтобы перед крутым изволоком дать паровозу глотнуть свежего воздуха в его прокуренные легкие.

Шуруп купил билет, прочитал расписание и всякие плакаты, с интересом потолкался в буфете, приценяясь к разной еде, разложенной на тарелках. Выбрал бутерброд с темными, сухими пятаками колбасы, прогнутыми, как медные биты, потом, подумав, попросил нацедить кружку пива, – все-таки с получки!

Сразу за Старой Засекой – жидкий дубовый лесок. До поезда было минут сорок. Посидев на солнышке на перроне, Шуруп побрел к лесу. Рощица стояла высокая и светлая, в крепком настое талой земли и ясной солнечной тишины. Звонко, ошалев от тепла и света, от сини неба и собственного бытия, цвикала синица-кузя. Шуруп походил по кучерявым дубовым листьям, хитрым свистом через оттопыренную губу подразнил кузю, ножом ковырнул у комля молодую березку и, прислонившись к стволу, терпеливо дожидался набегавшую капельку в подрезе, чтобы слизнуть ее языком. Потом глянул себе под ноги и радостно удивился: вся поляна была усыпана подснежниками – голубые блестки на буром ковре прошлогодних листьев.

Ползая на коленях, Шуруп вдруг услышал паровозный гудок: пассажирский поезд подходил к Старой Засеке. Уже на бегу к вокзалу Шуруп сообразил, что не успеет, и, круто повернув, побежал к выходной стрелке. Едва он скатился по откосу глубокой выемки, как мимо поплыли длинные зеленые вагоны.

Шуруп побежал вдоль состава. Тяжелые рабочие башмаки грузно увязали в ракушечнике. Правой рукой он успел ухватиться за поручень последнего, двенадцатого, вагона, из открытой двери которого ему что-то кричала проводница. Он изо всех сил побежал рядом с подножкой, не зная, что ему делать с подснежниками, которые мешали ему вцепиться в вагон обеими руками. Проводница больно колотила по руке свернутыми флажками, но Шуруп не выпустил поручня. Он бросил букетик в дверь, подпрыгнул и, согнувшись баранкой, повис на подножке. Рука проводницы вцепилась в воротник Шурупова бушлата, и он на четвереньках влетел в тамбур.

Из двери высунулась проводница, бросила Шурупу веник.

– Руку больно нахлестала флажками?

Кисть правой руки тупо ныла, но Шуруп не сознался.

– Надо было ногой, каблуком. Сразу бы отцепился. С вами, сорваньем, иначе и нельзя. Долго ли до греха! А ну, покажи цветы-то. Я уж и забыла, какие они, подснежники.

Она запустила пухлую красную руку в Шурупову ушанку и бережно, будто новорожденного цыпленка-пуховичка, выгребла и положила на ладонь горстку подснежников.

– Ишь ты какие! Голубоглазые… Лесом пахнут! – по-девичьи обрадовалась старая проводница. – Что ж ты их в шапку-то складываешь? Пойдем, стаканчик дам.

Шуруп прошел в вагон, выбрал себе место за свободным столиком в проходе, поставил стакан с подснежниками, огляделся. После свежего лесного воздуха в вагоне было жарко, как в бане. Сквозь двойные, плохо протертые стекла в упор било неистовое апрельское солнце. Недвижно-пыльный столб света пролег через купе, резко высвечивая многослойную корявую охру полок. В этой духоте, будто шмель, запутавшийся в паутине, зудел репродуктор поездного радио.

Шуруп снял бушлат, запихнул шапку в рукав и пристроил одежку на крючке под верхней боковой полкой, на которой, свернувшись калачиком, спал какой-то паренек в черной спецовке, наверное, тоже из ихнего брата фэзэушников. За столиком у противоположного окна под тяжелый, засосный храп, долетавший с верхней полки, закусывали две женщины – старая и помоложе. Спавший мужчина лежал навзничь, натянув на голову обшитый сукном овчинный полушубок, из-под которого, свисая над проходом, торчали две босые мясистые ступни.

Старушка, сидевшая с правой стороны столика, нарезала на промасленной газете селедку, клала кусочки в рот и, погоняв языком по пустому беззубому рту, с бульканьем проглатывала, по-куриному вытягивая худую, жилистую шею. Несмотря на духоту, она сидела в теплом старомодном полусаке и только шаль сдвинула на плечи, оставив на голове белый ситцевый платочек, завязанный под остро выступавшим подбородком.

Тема войны не обошла русскую литературу. Немело рассказов, романов, стихотворений посвящено этому жестокому времени и послевоенному периоду. Один из таких рассказов принадлежит Евгению Носову. Вспомним его проблематику и краткое содержание. "Кукла" Евгения Носова - это короткий, но проникновенный рассказ о человеческом сердце, не очерствевшем за годы войны.

Своему рассказу дал очень краткое содержание Носов: "Кукла" занимает лишь несколько страниц. Действие рассказа происходит через несколько десятков лет после войны. Произведение начинается с того, как рассказчик вспоминает небольшую деревеньку под Липино, куда он часто заезжал по служебным делам. Есть там местечко, где река образует глубокий омут с сильным течением, и в этом омуте водятся большие сомы - "хозяева реки". Часто сюда ходил в свободное время рассказчик порыбачить вместе с приятелем своим стариком Акимычем.

Прошло несколько лет. Обмелела река, не стало омута, а на его месте появился холмик. Вскоре не стало и Акимыча.

Вспоминает автор о былых днях, как рыбачили с Акимычем. Выяснилось, что они служили в одной и той же армии и почти одновременно были госпитализированы. Акимыч был контужен, и даже сейчас он не мог полностью оправиться от недуга. При волнении старик не мог говорить, его язык слово деревенел, и он лишь беспомощно вытягивал губы в трубочку.

Однажды осенью приехал рассказчик в деревню после долгой отлучки и увидел, что сгорел шалаш Акимыча, в котором тот ночевал. Но чуть погодя увидел старика живым и здоровым. Он шел куда-то с лопатой на плече, взволнованный и расстроенный. Говорить он не мог, лишь жестом позвал за собой. Они прошли мимо школы, где Акимыч работал сторожем, прошли мимо зеленого луга, и в канаве рассказчик увидел то, что так расстроило его друга. Это была кукла с выдавленными глазами и оторванными волосами, а на месте носа и там, где прежде были сорванные трусики, зияли дыры, прожженные сигаретами.

Акимыч наконец смог говорить и поведал, что много находит таких брошенных кукол, но не может спокойно на них смотреть. Слишком напоминают они людей, а за войну он на людскую гибель немало насмотрелся. Злился Акимыч, что все остальные безразличны - даже будущие матери, даже учителя. А детям нельзя привыкать к таким картинам. Вот и взялся старик хоронить таких вот брошенных кукол, очень уж похожих на детей. Копал для них маленькие могилки, устилал сеном. "Всего не закопать" - таким вздохом старика заканчивается рассказ.

Таково краткое содержание. "Кукла" Носова, несмотря на небольшой объем, затрагивает очень важные темы.

Тема сострадания в рассказе

Что же хотел донести до нас автор своим коротким произведением? Как показывает краткое содержание, "Кукла" Носова напоминает нам, как страшно стать равнодушными, зачерстветь душой. Перестать видеть красоту окружающего мира и безобразия, творящиеся в нем. Старик Акимыч, пройдя войну, насмотревшись на смерть, не разучился сострадать. Это проявилось в малом - в жалости к брошенным игрушкам. Но человек, который не может равнодушно смотреть на выброшенную куклу, никогда не бросит в беде и другого человека.

Читая рассказ, мы невольно сострадаем и самому Акимычу - старику, прошедшему войну, контуженному и оставшемуся в одиночестве. Возможно, его контузия в рассказе имеет и более глубокий смысл: человек пытается сказать - и не может, и ему остается лишь молча наблюдать за бедами вокруг себя и молча пытаться что-либо исправить. Хотя бы то, что в его силах.

Тема красоты в рассказе "Кукла"

О чем еще заставляет задуматься краткое содержание? "Кукла" Носова затрагивает и тему красоты и гармонии в мире. Ведь неспроста вся сцена с куклой происходит на фоне красоты осенней природы, когда все в мире будто залито яркими красками, и тишина стоит, и умиротворенность. В природе - гармония, в жизни людей - хаос. И люди сами создают этот хаос. Кто-то - затевая войну, а кто-то - просто выбросив надоевшую куклу...

Вечная тема короткого рассказа



"Все проходит, да не все забывается" - эти слова читаются между строк, словно краткое содержание Е. Носова "Кукла".Закончилась война - жизнь идет своим чередом. Самый бурный и глубокий омут рано или поздно зарастает илом. Но не забудет о страшных днях рассказчик, не забудет и Акимыч, время от времени теряющий способность говорить. Наступил мир - расцвела природа, и все в ней прекрасно. Но появляются все же брошенные изувеченные куклы - как отголоски ужасных лет, когда хоронили брошенные и изувеченные людские тела. Забывают люди ценить красоту природы, забывают ценить мир на земле, забывают об ответственности. А ведь все начинается с малого...